Впервые явление, перевернувшее его последующую жизнь, случилось в начале июля 1845 года. Душевный подъем, вызванный углубленным чтением творений святых отцов, равно как и работа с богослужебными текстами произвели сильнейший переворот в его взглядах, переворот, который по мысли писателя должен был найти свое воплощение во втором томе «Мертвых душ». Но работа над романом будто все время натыкалась на невидимую преграду, вызывая сильнейшие муки. Принуждая себя писать, Николай Васильевич тут же уничтожал свои кажущиеся неудачными творения. Утешение он находил лишь в молитве, но и она, горячая, исполненная незыблемой веры, теперь все чаще упиралась в невидимое препятствие, не давая душе той благости, которую он столь страстно желал.

«Иного Господь от меня требует, - думал Николай Васильевич. Нет званья выше, нежели званье монашеское. И да сподобит нас бог надеть когда-нибудь простую ризу чернеца, так желанную душе моей, о которой уже и помышленье мне в радость».

Летом 1845 года Николай Васильевич приехал к Веймарскому священнику отцу Стефану Сабинину, широко известному как в России, так и за ее пределами. Отец Стефан, будучи человеком широчайших познаний в богословии, истории, археологии, философии, был известен прежде всего как человек, с собственными комментариями переведший Библию на русский язык. Его дом был открыт для таких виднейших деятелей русской культуры, каковыми были Сергей Шевырев и Михаил Погодин, князь Петр Вяземский, известный духовный писатель Андрей Муравьев, композитор Антон Рубинштейн. После исповеди у отца Стефана, длившейся необычайно долго, Николай Васильевич просил благословения на уход из мира. Однако «добрейший Веймарский священник» в этом деле проявил необыкновенную твердость, и, не скрываясь, объявил писателю о необходимости следовать собственному литераторскому призванию.

Повеление отца Стефана Николай Васильевич воспринял крайне болезненно. По приезде в Берлин он еще долго совершенно не находил себе места. Мысли о поступлении в монастырь, занимавшие его несколько месяцев и оказавшиеся вдруг невозможными, не давали спать ночами. Он непрестанно хватался за перо, но строчки, выходившие из-под него, казались пустыми и лишенными всяческого смысла.

В то утро, распахнувшееся в мир ярким солнечным днем, Гоголь, скинул халат, с которым не расставался уже много суток, оделся и направился к цирюльнику, располагавшемуся в соседнем доме. Он не отрываясь, словно загипнотизированный, смотрел в зеркало, наблюдая, как блестящая бритва мелькает в ловких руках у самого его лица. Порой казалось, что наточенное острие вот-вот вонзится в самую шею. Цирюльник снял наконец салфетку, ожидая, когда клиент покинет кресло. Гоголь, однако, так и продолжал сидеть, не шелохнувшись. Через пару секунд бесстрастное лицо брадобрея выразило некоторое беспокойство. Странный русский меж тем немного привстал и, приблизившись к зеркалу, произнес:
- Кажется, когда-то был Гоголем.

После чего встал и будто в полусне направился к выходу. Дойдя до двери, писатель резко развернулся пару раз обошел конторкуи поспешно расплатившись, вышел.

День выдался необыкновенно ярким. Лица прохожих в той или иной мере выражали некоторое подобие улыбок – от легких, едва намечавшихся ямочками на щеках до широко растянутых губ, впрочем, растянутых ровно настолько, чтобы не дай бог не стать объектом чопорной немецкой проницательности.
Николай Васильевич непрестанно прикрывая лоб рукою, пытался заслониться от чрезмерно раздражающего его солнца, но оно, словно в насмешку, настигало его и в обычно темных подворотнях. Проблуждав с час по городу, он вернулся наконец к себе и растопил камин. Сквозь чугунную решетку было видно, как разгораются аккуратно сложенные поленья.

«Словно тризна, – отчего-то подумалось Гоголю. – Не спеша, достал тетрадки, в коих содержался второй том почти оконченных «Мертвых душ» и, бережно пролистав каждую, бросил в огонь. Спокойное дотоле пламя резко взвилось вверх, радуясь нежданному подарку. Длинные, чуть крючковатые пальцы, словно не желавшие расставаться с собственным творением, казалось, так и застыли по ту сторону решетки. Жар, сначала слабый, усиливался, все сильнее жег пальцы, словно проникал через них, устремляясь, к самому сердцу…

Он явился в последних отблесках пламени, заставив Николая Васильевича, вскрикнув, резко отпрянуть от камина. Незнакомец стоял у соломенного кресла, глядя прямо в глаза. Гоголь поднял руку с покрасневшими обожженными пальцами и широко перекрестил стоявшего перед ним человека. Тот лишь грустно улыбнулся

- Ты не узнаешь меня?
Делая над собой чрезвычайное усилие, писатель поднял глаза. Внимательный взгляд облаченного в крылья существа, казалось, проникал в самую его душу.
- Я – ангел смерти!
Сердце бешено забилось. Наконец-то! Вот оно – долгожданное освобождение!
Он прикрыл глаза, принявшись творить молитву. Время, растворенное в вечности, неощутимо утекало сквозь пальцы…
Множество пар глаз устремились на Гоголя с широко распахнутых крыл.
- Я явился преждевременно. Ты не готов…- казалось, что в голосе, исходившем от пришедшего, звучала некоторая насмешка. – Тот, кто видит ангела смерти и остается жить, удостаивается моего дара. Отныне у тебя будет еще одна пара очей.

Странный сон, впрочем, вовсе на сон не похожий. Таинственный гость исчез столь стремительно, что казалось, будто его и вовсе не было. Камин погас. В темном чреве камина зеленого мрамора зияла бездна. Николай Васильевич просунул руку за решетку, ухватил горсть пепла и поднес к лицу. Содержание сожженной книги воскресло вдруг в его голове. Воскресло, однако, в ином, словно идеальном виде. Он подошел к зеркалу и, проведя рукой по тщательно выбритому подбородку, обращаясь к самому себе произнес: «Вот оно как… А кажется, когда-то был Гоголем… - задумавшись, прибавил. - Или не был?»

Подарок ангела, между тем, отнюдь не обернулся плодом расстроенного воображения, за который он счел его поначалу. Пара очей, которыми он стал наделен отныне, неотрывно глядела в бездну, бездну, взгляд в которую всякий раз оборачивался смертным оцепенением. Отныне бездна распростерлась у самых его ног, завораживая, парализуя, поглощая. И едва ли не самым пугающим и непостижимым в этом было ясное сознание того, что образовалась эта бездна не вдруг, возникла отнюдь не по мановению волшебной палочки. Она была здесь всегда, лишь сокрытая неверным туманом того, что принято называть здравым смыслом и самоочевидностью. Теперь, когда для него, наделенного иным зрением, туман рассеялся, бездна предстала как не подлежащая сомнению единственная реальность.

Измученный тремя бессонными ночами на следующее воскресенье Гоголь чуть свет отправился в церковь. Маленькая и уютная, собирающая в себе по большей части живущих поблизости русских, церквушка радостно возвестила негромким перезвоном о начале службы. Стараясь оставаться незамеченным, Николай Васильевич протиснулся в боковой притвор и, отыскав укромное местечко, погрузился в молитву. Служба шла своим чередом. Когда царские врата отворились, ему показалось вдруг, что бездна, все это время невидимая, словно притаившаяся, не то сжалась, не то отступила. Подчиняясь невидимой силе, он, предчувствуя освобождение, преклонил колени и так и простоял до конца службы в благодарственной молитве.
По окончании литургии, когда церквушка уже почти совсем опустела, Гоголю пришло на ум отыскать икону «Сошествие Христа во ад». Обнаружилась она в правом притворе недалеко от двери.

« Это-то и есть бездна, та же бездна, что мне является, только имени ее и не знал доселе, – думал Гоголь. - Странно-то как: писал ее, а имени не знал. Души-то мертвые суть ее обитатели.»

Молодой диакон с любопытством вглядывался в прихожанина, на коего в предыдущие разы не обращал ни малейшего внимания.
- Пошлость всего вместе. Вот что страшно поистине, – во весь голос проговорил вдруг Николай Васильевич.
Диакон подошел ближе.
- Могу быть полезен?
- Погреб душный, – внимая самому себе, прошептал писатель. – Мало, мало одного отвращения от ничтожного. Русского человека испугала его ничтожность более, чем все его пороки и недостатки. И пути нет с той бездны иначе как сам Христос длань протянет.
Диакон, так и остававшийся незамеченным писателем, потихоньку отошел, думая позвать иерея, но писатель быстрыми шагами подошел вплотную к нему.
- Ничтожность и злобы не стоит! – вдруг резко произнес он, глядя на не на шутку перепугавшегося священнослужителя. – А вокруг нее-то все гарцуют то так, то эдак. Мертвые души-то отнюдь не злодеи…
Диакон, едва заметно перекрестившись, поспешил скорее отойти. Гоголь между тем вновь подошел к иконе, ощущая, как бездна, изображенная иконописцем у стоп Спасителя, соединяется с той, что неотступно выступала пред его взором…