Весь следующий месяц работа над вторым томом «Мертвых душ» продвигалась весьма успешно. Но к сентябрю вдруг застыла, заставляя вымарывать только что написанную фразу. Не умея найти себе другого занятия, Николай Васильевич сильно страдал. Порой по нескольку дней не выходил из дому, предаваясь чтению писаний святых отцов и делая многочисленные выписки. Казалось, единственно это занятие и способно оградить от дыхания бездны, подстерегающей неотступно. Страха перед ней он не испытывал: природа страха, состоящая в мелочном желании оградить себя от чего-либо нежелательного, уже давно не находила отклика в его душе. Ужас, внушаемый бездной, имел другую природу, к пониманию которой он боялся и подпустить собственный ум. И все же, подобно беспечному ребенку, не ведающему об опасности, пытливый ум нарушал запрет, тут же замирая пред парализующим словом – бессмысленность.
«Ежели цель сего душного погреба и состоит единственно в том, чтоб из него вырваться, так почто ж его и обустраивать? И как же люди сего не видят?»
Но люди и впрямь не видели того, что дано было зреть Николаю Васильевичу очами, подаренными Ангелом смерти. Ангелос – Вестник принес разумение чересчур мучительное, содержащее в себе одновременно отсутствие выбора и полную свободу.

Гонимый беспокойством, из Франкфурта Гоголь отправился в Париж, откуда вновь вернулся во Франкфурт, оттуда – в Веймар, Берлин, Дрезден, Карлсбад. За бесконечными переездами писателя потянулся шлейф толков и сплетен. Все чаще говорили о том, что автор, подвинулся умом. Впрочем, приятели, первыми из которых были Василий Андреевич Жуковский и Александр Петрович Толстой слухи тщательно опровергали, объясняя внезапные нервные вспышки и «замирания» расстроенным здоровьем.
В Париже Гоголь начал работать над книгой, получившей впоследствии название «Размышления о Божественной литургии». «Ежели и есть что-то смысл жизни человеческой придающее, то это уж точно литургическая молитва. Не поймут, и так не поймут, - неотступно твердил внутренний голос, а ведь надобно ведь, чтобы поняли! А то как подарок Ангела одному мне и даден – что тогда?»
Судьба, казалось,вновь смилостивилась над писателем, вкрадчиво внушая мысль о работе над новой книгой. В успехе «Выбранных мест из переписки с друзьями» Гоголь не сомневался. Книга эта и впрямь была написана чрезвычайно быстро, будто на одном дыхании. Но тут его постигло тягчайшее разочарование: цензура исключила целых пять статей, в других произвела купюры и исправления. Тщательно продуманное повествование оказалось разорванным.
А потом и второй удар не заставил себя долго ждать: вопреки ожиданиям книга была воспринята русской публикой с неприязнью. В критических статьях, во множестве появляющихся в московских и петербургских журналах, отчетливой нотой звучало полное непонимание.
Прочитывая очередную статью, Николай Васильевич ощущал себя так, будто его распинают заживо. И не то, чтобы уж больно обидно писали авторы. Холодом полного непонимания веяло от всех этих разборов. Поначалу он пробовал было писать ответные письма своим критикам, но довольно скоро оставил эту затею. Уже одно только то, что ты вступаешь в спор неминуемо предполагает возможность быть неправым. А своей неправоты Гоголь допустить никак не мог. К подавленному состоянию добавился чрезвычайный упадок сил, сопровождавшийся сильнейшими головными болями. Бывали дни, когда он целыми днями не вставал с кресла, пребывая в тревожном забытьи. Он подолгу совсем не ощущал своего тела и, будто возвращаясь откуда-то издалека, нередко повторял: «Гоголь. А ведь я - Гоголь».

В один из мрачных дней бездействия слуга принес Гоголю карточку, прибавив при этом, что посетитель весьма настойчиво требует встречи. Писатель лишь досадливо махнул рукой, однако посланец, по всей видимости, воспринял этот жест за согласие, и через пару минут в комнату вошел посетитель. Николай Васильевич приподнялся в креслах, желая выговорить слуге за непослушание, но тот по всей видимости уже исчез.
- Осмелюсь просить прощения за то, что нарушил ваше уединение..
Гоголь внимательно осмотрел незнакомца, не обнаружив, впрочем, в его внешности ничего особенного. По всей видимости, русский, один из тех, кто , убегая от суровой российской зимы, скитается из Франции в Италию, Германии в Швейцарию. Впрочем, небольшой, едва заметный акцент свидетельствовал о том, что нежданный гость скорее всего иностранец.
- С кем имею честь?
Гоголю показалось, что незнакомец ухмыльнулся, отчего лицо его приобрело неприятное едва ли не отталкивающее выражение.
- Барон фон Каин.
Безупречный покрой сюртука, ладно сидящего по фигуре, в которой при более детальном рассмотрении различалось некоторое нарушение пропорций, не поддающееся, впрочем, более четкому определению. Цилиндр цвета вороньего крыла в руках, изящная черного дерева резная трость – казалось, он где-то уже встречал этого человека.
- Не имел чести быть вам представленным. – будто в ответ на его мысли произнес барон. – Хотя, возможно, вы и запомнили меня. – Взглянув писателю прямо в глаза, он добавил, - Очень даже возможно, что не запомнили.
Николай Васильевич испытывал настойчивое желание получше рассмотреть наконечник трости, но незнакомец, будто нарочно сжимал его длинными узкими пальцами.
- Я не принимаю, - не поднимая глаз, произнес писатель. - Вас пустили по ошибке, я болен, и потому...
- Не извольте беспокоиться, я не займу вас долго. К тому же, полагаю, мой визит более полезен вам, нежели мне.
Гоголь стремительно поднялся, отчего вдруг закружилась голова, но вынужден был сесть вновь.
- Не извольте волноваться Николай Васильевич. – барон наконец снял руку с наконечника трости. Писателя пронзила дрожь: набалдашником выступала голова самого что ни на есть настоящего черта. Гоголь обернулся к иконе, висевшей в красном углу, прося святого заступничества.
- Забавная штуковина, - улыбнулся барон, указывая на трость. – В наследство досталась мне от дядюшки. И вот поверите ли, кто бы набалдашник не увидел, всякий удивляется.
- Так и выкинули бы вы штуковину! Не видите разве, что черт здесь, - сдавленным голосом проговорил писатель.
- Помилуйте, Николай Васильевич, какой же черт! Иноземный мастер вырезывал головку женскую. Только вот, извольте видеть, местной красотой руководствовался. Потому-то для нас, европейцев, сие и непривычно. В непривычности дело все, любезнейший Николай Васильевич, вы уж поверьте мне , исключительно в непривычности.
«Сие не человек, сие герой мой сам явился. – думал Гоголь. - Я ж его не писал еще, а он уж и явился. Сердцем чую, что не человек. И трость сию выпишу!
- Вы к примеру, возьмите, Николай Васильевич, светское богословие. Согласитесь, предмет сие весьма и весьма необычен.
- Отчего ж?
- А ежели ж он обычен был, уразумела бы «Выбранные места» ваши вся Россия, да так б уразумела, что дальше уж и некуда.
- Позвольте-с, причем тут светское богословие?
- Как причем-с? Вся ж книга ваша целиком и есть образчик такового в самом что ни на есть очищенном виде.
Гоголь разволновался, крикнул слугу принести чаю, став вдруг отчего-то стесняться своего халата, что было ему весьма несвойственно.
- Барон…
-…фон Каин.
- Барон фон Каин, извольте объясниться о цели Вашего посещения.
- Да цели-то собственно и нет, изволите ли видеть. А ежели и есть она, то скорее у вас, нежели чем у меня.
Манера разговора барона была несколько необычна. Меж тем вел он себя весьма учтиво. В Николае Васильевиче боролись два одинаковой силы чувства: поскорее прекратить столь взволновавший его разговор и уяснить себе цель прихода этого странного человека. Однако сделать ни одного ни другого он положительно не мог.
Меж тем принесли чаю. Николай Васильевич поморщился: чашки на подносе показались ему нечистыми. На одной из них, ровно в насмешку, притаилось отвратительного вида насекомое. Барон, широко улыбнулся и щелчком пальцев сбил шевелящую лапками муху.
- Так-то, Николай Васильевич, так-то, любезный, - указал он на муху - и происходит с подобного рода прихвостнями – щелк – и нету!
И сюртук хорош! С одного токмо сюртука и выйдет описание. Пуговицы-то по всему видно ручной работы, это хороши-то пуговицы! Одного токмо не подглядеть – не хватает чего-то. А чего – и не скажешь. Будто во внешности самой лишь намечено, да не выписано. Надобно порасспросить барона как следует.
- А позвольте полюбопытствовать, где изволите проживать?
Барон фон Каин вскинул брови, всем своим видом выражая крайнее недоумение.
- Так я ж, Николай Васильевич, извольте знать, странничаю, а на данный момент в гостинице живу от вас недалече. Добро пожаловать в гости-с, будет для вас не безлюбопытсно-с!
- Благодарствуйте!
Гоголь отвлекся, обратившись взором вглубь комнаты и, казалось, вовсе позабыл о своем госте. Отчего ж так получается, что писать о России в самой России не можется? Только Рим тут и надобен!
- Ежели срастается душа наша с чем, то зело болезненно любое в оной движение.
При звуке голоса барона Гоголь резко поднялся и, пребывая в сильном беспокойстве, произнес:
- Откуда вам мысли мои могут быть ведомы?
- Ни-ни, Николай Васильевич, никак ведомы быть не могут. Мысли человека суть тайна сокровенная.
Облокотившись на стол, он пристально вглядывался в то, как лицо человека, длинные худые пальцы барона непрестанно выбивали ритм на наконечнике трости, который гулко отзывался в голове писателя.
- Ну что ж, не смею вас более задерживать. Весьма рад был нашему знакомству. – Барон встал, явно собираясь уходить.
- Отчего ж? Отчего ж так скоро? Вы и чаю не пили. К тому же беседа наша весьма для меня занимательна.
Барон фон Каин усмехнулся и, не говоря более ни слова, вышел из гостиной.
Писать! Писать! Писать сейчас же и незамедлительно! Порывисто поднявшись, Николай Васильевич опрокинул поднос с чаем. Обе чашки со звоном стукнулись о пол и разбились. Гоголь ринулся к столу, порывистым почерком исписал лист и тут же, скомкав его, бросил на пол. Не то все, не то! Ярче надобно, ярче! Свету добавить, свету!
Обессилев, наконец вернулся в свое покойное кресло, в коем в задумчивости любил коротать время, подтянул колени высоко к подбородку и как мог закутался в шерстяной клетчатый плед. Легкая дрема, в которой мог он пребывать часами, легкой дымкой спускалась на плечи, делая мозг невосприимчивым к внешним событиям. Тело понемногу принялось неметь, делаясь непослушным и твердым. Он одновременно любил и боялся подобных состояний, наслаждался покоем и втайне опасался, что когда-нибудь может и вовсе не вернуться к обычному существованию. На этот раз, впрочем, Николай Васильевич недолго пребывал в полузабытьи. Слуга, коему приказано было незамедлительно сообщать о приходе корреспонденции, явился со стопкой писем.
Гоголь порывисто вскочил, взял со стола костяной нож и принялся разрезать конверты. По мере того, как вскрывался очередной конверт, он трясущимимся скрюченными пальцами отбрасывал его в сторону.
«И те и эти создали из меня идеал писателя, сообразно своему собственному образу мыслей о писателе, и начали было от меня требовать, чтобы я отвечал ими же созданному идеалу. Эка бессмыслица! А ведь я, кажется, сказывал всем, что шесть лет живу уже токмо своим внутренним миром, когда по воле бога началась переработка нутряной моей природа. И пусть! И пусть!»
Ощущая чрезвычайное возбуждение, он крикнул слугу, приказав подавать одеваться. Ему необходимо сейчас же, незамедлительно увидеть барона фон Каина!